— Ах вот оно что…
— Простите?
— Нет, ничего. Продолжайте.
К тому же я тем временем женился. Мою жену, Марилизу, вам представлять не надо. Она никогда не рассказывала вам, как мы с ней познакомились?
— У какой-то поэтессы. Забыла фамилию.
— Виктория Диаспарасас. Великолепная женщина. Жена атташе — не помню, по каким делам, — посольства Венесуэлы. В течение двух-трех лет после Освобождения о ней ходило много толков. Не помните? Жаль, а впрочем, не все ли равно. Я познакомился с нею на каком-то приеме в посольстве. Ее окружали офицеры-янки. Была там и Марлен Дитрих в военной форме. Она рассказывала какую-то забавную историю, делая такое движение, будто щекочет кого-то кончиками пальцев. Я ничего не понял. Потом мне объяснили, что Марлен рассказывала об оригинальном способе ловли форели — эта рыба обожает, когда ей щекочут живот. Высокая, ослепительная красавица брюнетка смеялась гортанным смехом. Она-то и заметила, что я плохо понимаю по-английски, и перевела мне анекдот. Она отвела меня в сторонку. Да, я забыл упомянуть, что за мой роман, написанный в плену, я получил премию „Фемина“, — это был второй приступ славы. Дама читала перед войной „Плот „Медузы““, оценила его поэтические красоты, хотя ей не нравилась его гневная запальчивость. Но зато героиня романа! „Что за женщина!“ — говорила она. Она в восхищении прижимала кулаки к своей пышной белоснежной груди. „Что за женщина!“ — повторяла она, и так как я наделил этот образ некоторыми чертами Балы, меня это не могло не тронуть. Когда двое испытывают общее умиление, им начинает казаться, что они любят друг друга. Она пригласила меня к себе, муж всегда был в отъезде. В красной с золотом спальне стояла огромная кровать, застланная козьими шкурами. Был у нее еще сиамский кот. Спокойный, молчаливый, с совершенно неподвижными глазами цвета морских водорослей. Он всегда находился в спальне. Вам случайно не приходилось заниматься любовью под пристальным взглядом кота?»
Зачем он ни к селу ни к городу рассказал мне эту скабрезную историю? Без причин ничего не бывает. Хочет меня шокировать? Или пытается уравновесить в собственных глазах чашу весов, которая стала угрожающе клониться в сторону слишком уж благополучного образа?
«— Вы представить себе не можете, как… как это расхолаживает. Не меньше, чем человеческий взгляд. Виктория смеялась, говорила: „Это твоя душа“ — или: „Это взгляд Вселенной“. Она была пантеисткой и утверждала, что телесная связь, контакт с вселенской вездесущностью не прерывается никогда, даже когда находишься в четырех стенах. Она потешалась над моим смущением, над моим гневом и прижималась своим нагим, роскошным и благоуханным телом к моему нагому телу и к кошке так, что все тормоза летели к черту, и я отдавался пароксизму неописуемого наслаждения. Целый сезон я терпел этого кота, а в один прекрасный день вместо кота в спальне оказалась девушка. Мари-Лаис Кламар. Марилиза. Моя жена.
— Она должна была присутствовать при ваших…?
— Что вы, что вы! С самой невинной целью. Она была приглашена на чашку чая. Раскрыв глаза, она слушала, как мы с Викторией спорим о поэзии и поэтах, наперебой цитируем стансы Жана Мореаса, оды Сен-Жон Перса и кантилены Рене Шара. Она была слишком скромна, чтобы вставить хоть словечко, но прехорошенькая, вы сами это знаете. Я отвез ее домой на своей машине. По дороге мне удалось заставить ее разговориться. Целый час мы сидели в темной машине, не прикасаясь друг к другу, и поверяли один другому свои симпатии и антипатии. Мы стали встречаться почти ежедневно, подогревая друг в друге бунтарские настроения против окружающего мира. Конечно, я знал, что она богата, я не мог не догадываться об этом по ее фамилии, но клянусь вам, это не имело для меня значения, скорее, напротив, это было единственное, что могло бы меня оттолкнуть. Но Виктория хорошо меня знала и сумела выбрать себе преемницу, я влюбился не на шутку. Накануне того дня, когда состоялось наше знакомство, Виктория без слез, но не без волнения сообщила мне, что через несколько дней уезжает в Ванкувер, куда ее муж назначен консулом. Больше я с ней не встречался. Такова история моей женитьбы.
— Хорошо. А Реми?..
— Вот именно. Я как раз об этом и собирался вам рассказать. У вас не найдется немного виски?»
XXIV
Пока я подавала напитки, он снова принялся расхаживать из угла в угол, сначала медленно, словно для того, чтобы размяться. Было два часа ночи. Он остановился у окна: «Смотрите, снег!» И в самом деле, в свете, падавшем из окна, на ветру в беспорядочном танце кружились снежинки. Как я люблю это ни с чем не сравнимое ощущение сознавать, что я дома, в тепле, когда на улице холодно, дождливо или ветрено. В сущности, мы недалеко ушли от наших пещерных предков.
Я подала ему стакан виски. Он задумчиво смотрел с высоты моего двенадцатого этажа на белеющие крыши.
«— Вы не находите, что это все-таки странная штука?
— Что, снег?
— Нет, нет — наша память.
— Конечно. Но почему вы спросили?
— Все или почти все, что я вам сейчас рассказываю, я предал забвению. Прошло пятнадцать лет. Но вот я у вас, и все вернулось.
— Мы об этом уже говорили.
— Да, но меня сейчас интересует другое. Из тысячи событий я без всяких видимых причин одни помню, другие забываю. Отчего, почему одни сохраняются в памяти, другие стираются? Я хочу сказать, какой тут биологический механизм?
— Если бы мы это знали, мне и моим коллегам было бы намного легче работать.
— А мы совсем ничего не знаем?
— Нет, отчего же. Знаем, и даже довольно много. Как нейроны получают химические метки в соответствии с определенными кодами нуклеиновых кислот. И в коре головного мозга остаются неизгладимые следы, которые вбирает в себя память. Однако следы эти стираются или видоизменяются. Что же меняется химические метки, коды? Можно подумать, что именно они. Но вот наступает вечер вроде сегодняшнего, и следы обнаруживаются, оказывается, они никуда не делись, метки, коды — все на своем месте. В чем же дело? Мы ищем. Но до ответа еще далеко.
Я признаюсь вам в одном своем свойстве. Когда я что-нибудь вижу или что-нибудь делаю, я часто знаю, знаю заранее, буду я это помнить или нет. Это зависит от моего отношения к факту. Есть вещи, которые я заранее выкорчевываю из своей памяти. Как я это делаю, не знаю сам. Впрочем, они могут вспомниться, если я открою задвижку.
— Как сейчас.
— Да, странно. Под самой страшной пыткой я бы не вспомнил эту сцену в Люксембургском саду. Выкорчевана — во всяком случае, в самом главном. Но вот вы здесь — и все ожило.
— Так-так. Что же эта за сцена?
— В Люксембургском саду. С Реми.
— A-а! Наконец-то! Каким образом вы его нашли?
— Через некоего Сюмера. Я встретил его в кругу знакомых Марилизы, когда мы стали женихом и невестой. „Домашний“ коммунист. Знаете, что это такое?
— Нет… Что это значит?
— В наше время любая патрицианская семья, если она не хочет прослыть совершенно отсталой, должна обеспечить себе хотя бы одного „домашнего“ коммуниста. Заметьте, что друзья Марилизы называли себя „прогрессистами“. О, весьма относительными. И „домашним“ коммунистом они выбрали далеко не первого встречного. Отец Сюмера был владельцем фирмы по производству зубной пасты — знаете, „Вобискум“. Кстати сказать, до войны сын сотрудничал в „Аксьон франсез“. Но поражение тяжело подействовало на него. А особенно поведение Морраса,[62] отплясывающего на развалинах танец дикарей. Увлеченный Сопротивлением, обращенный коммунистами в их веру, он стал ярым сталинистом и оставался им вплоть до венгерских событий. После них он вышел из партии и примкнул к тем, кто после процесса Сланского обзывал его подонком и лицемером, а он оплевывал их, именуя ренегатами; потом он в свою очередь обзывал подонками и лицемерами тех, кто после Будапешта не вышел, как он, из партии, а те оплевывали его, именуя ренегатом; а в один прекрасный день они тоже примкнут к нему и будут обзывать подонками и лицемерами тех, кто не выйдет из партии, как вышли они, и кто будет обзывать ренегатами их… Удивительные нравы, не правда ли?
— Хорошо. Но что же Реми?
— Минутку. Теперь вы понимаете, почему мне всегда претило ввязываться в политику. Так вот, в эту пору Сюмер был еще активистом партии, продавал „Юма-Диманш“ у Сен-Пер-дю-Кайу и, приезжая в гости к Марилизе на своем „порше“, предавал нас всех анафеме и забавлял крайностью своих суждений. Когда меня ему представили, он сделал вид, что не знает, кто я. И только к концу вечера, когда мы развалились рядом на диване, оба в подпитии, он заплетающимся языком спросил меня, не известный ли я путешественник. Мое тщеславие было уязвлено, но он, как видно, этого и добивался. Я объяснил, кто я, он посмотрел на меня не без насмешки: „Ах, так это вы автор „Медузы“! Занятно! Выходит вы двоюродный брат Реми Провена?“ Я опять был уязвлен, по в то же время решил, что мне повезло — я могу узнать у него адрес Реми. Однако первым делом я стал его расспрашивать о другом. Я был немного удивлен: что общего у Реми и этого коммуниста?.. Так я и узнал все неизвестные мне прежде подробности. Оказывается, Реми явился к Сюмеру, который возглавлял одно из партизанских соединений, действовавших в районе Гатинэ, и предоставил себя в его распоряжение. Они сразу подружились: „Мировой парень“. Они не раз толковали о том, что побудило Реми стать участником Сопротивления. Само собой, у Реми было немало причин, но главная из них — желание восстановить честь. При этих словах Сюмер покосился на меня. Он увидел, что я не понял. Чью честь? „Да честь семьи, мсье, к которой, я полагаю, вы имеете честь принадлежать“. Это что еще за гнусные намеки? „Ладно, — сказал он, — я заткнулся“. Э, нет! Сказанного было слишком много или слишком мало. Но он заявил: „Дорогой мэтр, я не генеральный прокурор. Если вам не приходилось слышать о небезызвестном Атлантическом вале…“ Я не мог смолчать: с моего отца снято обвинение. „Знаю, знаю. Но в сорок третьем году все это не было столь уж очевидным… Впрочем, что касается чести ваших родственников, вам, конечно, виднее. Не мне об этом спорить. И тем более с вами“. Его тон весьма мне не понравился, но как я мог показать, что обижен? И потом, мне хотелось разузнать подробнее о Реми, о Бале. Прежде всего о Реми. Сюмер похрустел костлявыми пальцами. Единственное, что он мог мне сказать, лучшего помощника ему бы не найти. Отличный парень. Всегда готовый идти на дело. И неизменно брал на себя самые трудные, самые рискованные поручения. Чудо, что он уцелел. (Молчание.) Правда, странно, доктор? Тихоня, рохля, чуть что готовый спрятаться под кровать…